Орелстрой
Свежий номер №44(1246) 13 декабря 2017 Издавался в 1873-1918 г.
Возобновлен в 1991 г.

Газета общественной жизни,
литературы и политики
 
Неформат

Некстати

22.09.2017
Чаепития в Ясной Поляне тема и вариации. 2. Чаепитие в жанре пародии. Пастораль – идеальное состояние жизни: полное согласие должного с данным. Однако прелесть пасторали столь же чудесна, сколь иллюзорна. Недолговечность идиллии обусловлена логической невозможностью гомеостазиса в динамической среде; любое движение жизни внутри предустановленной гармонии ведет к разладу. Золотой век, обетованный и обретенный в анналах памяти, историческое время уступает злобе дня.
 
Критический идеализм, свойственный мировоззрению русской интеллигенции, по мере нарастания противоречий в общественном сознании разделялся в себе и впадал в опасные крайности: нигилизм и символизм. Нигилизм низводил символы до стимулов, а символизм возводил идеалы в идолы. Хоть так, хоть этак выходило худо. В кривых зеркалах декаданса образ жизни искажался до шаржа.
В смятении чувств потерянная душа обращается за поддержкой к прежним привычкам. Об этом хорошо сказано у Блока.
 
Глухая тоска без причины
И дум неотвязный угар.
Давай-ка наколем лучины –
Раздуем себе самовар!
За верность старинному чину!
За то, чтобы жить не спеша!
Авось, и распарит кручину
Хлебнувшая чаю душа!
 
О, это умение жить не спеша! утерянное искусство утраченного времени… Современность, стремящаяся подражать старине, впадает в пародию. Ностальгия в качестве идеологии все равно что иллюзия в статусе мировоззрения…
В умозрительной схеме житейского счастья семейный стол – символический центр домашнего круга; вне его – окружающая действительность, в которой обыкновенная жизнь подвержена превратностям истории. Уходя из дома, волей или неволей люди втягиваются в ход событий, и с течением времени пустое место в сумеречном сознании, предназначенное для смысла жизни, заполняет житейская суета. В человеке, вовлеченном в борьбу за место в настоящем, утрачивается чувство самодостаточности – и с ним теряется ощущение сущности. Существование становится так ненадежно, что душевное равновесие кажется недостижимым состоянием, сродни райскому блаженству.
Разуверившись в возможности общего счастья, один неприятный персонаж Достоевского сузил сферу разума до размеров своего эго. Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить… Эгоцентрическая позиция подпольного человека, основанная на разумном эгоизме, доведенном до морального идиотизма, обретает характер безыдейной идеологии, овладевающей массами. В философии такая установка называется солипсизм, а в психологии – эскапизм. В любом случае – дезертирство из мира, чреватое предательством. Пока автономные субъекты свободной воли пьют свой чай, и стеклышки очков от горячего пара запотевают до полной непрозрачности, объективная реальность, оставленная без присмотра, претерпевает необратимые изменения…
 
Многие чуткие современники чувствовали холодок страха, сквозящий из темного будущего. И хотели обратно, в потерянную простоту. Возврат к естественному состоянию предустановленной гармонии Лев Толстой определил как опрощение. Однако в поисках пути к себе Толстой проходит мимо главного: простота не достигается, а дается. Сущие вещи обнаруживаются в данной действительности, а не создаются из умозрительного материала. В своей антропологической отвлеченности сокровенный человек Толстого обратно пропорционален подпольному человеку Достоевского.
Согласно толстовскому учению, человек не может быть счастлив в одиночку. Когда в божьем мире властвует беда и правит неправда, быть благодушным – значит, быть жестокосердным. По умышленному убеждению радикального моралиста, все хорошее в себе надо жертвовать людям. Что характерно, эти еретические идеи, навлекшие на Толстого вражду светского общества, по сути своей были евангельскими заветами.
Агапа, или вечеря любви, в первоначальном христианстве означала не что иное, как совместную трапезу, в ходе которой нарабатывался опыт благорасположения к ближнему. Еда в этом ритуале была не главным элементом – важнее еды была беседа; образно говоря, первым апостольским установлением стало вечернее чаепитие. В православном каноне центральным моментом религиозной жизни стала евхаристия. А долговое обязательство любви к ближнему потеряло сакральную директивность; по нашей грешной жизни следовать этой заповеди не так-то просто. Молиться нужно вместе, а питаться врозь. Толстой не мог принять это коренное противоречие в христианском учении и не мог его разрешить. Сейчас пришел голодный старик, которого я немножко люблю, и просит еды, которую я берегу на ужин любимым мной детям; как мне взвесить требования сейчасной менее сильной любви с будущими требованиями более сильной любви? (трактат «О жизни»). Как ни старайся, а на весь мир пирога не испечешь, и вокруг одного самовара всех обездоленных не усадишь; обделив хлебом насущным своих домашних, накормишь немногих.
По мере того, как Лев Николаевич соблюдал христианские заповеди все строже и строже, жизнь в Ясной Поляне становилась все хуже и хуже. Софья Андреевна, говоря об упадке яснополянской жизни, задним числом утверждала, пока Левушка не увлекся своими странными идеями, они были счастливы. Когда же теория правильной жизни стала претворяться в практику, все смешалось в доме Толстых. Праведность, в которой скрыта нарочитость, превращается в пошлость. Вот как описывает Александр Жиркевич, один из конфидентов Льва Толстого, вечерю в Ясной Поляне, имевшую место 20 декабря 1890 года. На одном конце огромного обеденного стола обедала семья Толстого, а на другом Лев Николаевич, Марья Львовна и два толстовца. Нам лакей в белых перчатках подавал изысканные блюда. Стол был хорошо сервирован. Толстой же и его собеседники ели из общей чашки какую-то похлебку и у них не было даже скатерти. Для полноты художественного образа на аскетическом краю стола серебряному самовару надо бы противопоставить глиняный жбан с квасом, способствующим не столько процессу пищеварения, сколько процессу опрощения. Такая вот живая картина: аллегория, в которой морализаторство выглядит как фарисейство. Правота Софьи Андреевны очевиднее простоты Льва Николаевича, но духу эпохи дорог его протестный пафос.
В этой сомнительной ситуации контраст добрых традиций и благих намерений проявляется как экзистенциальный конфликт. Больше того, в коммуникативном пространстве единой социальной среды назревает эпистемологический кризис. Между двумя концами одного стола возникает зияние: разрыв реальности.
 
Чтобы подчеркнуть несуразность этого аллегорического застолья, можно провести аналогию с картиной безумного чаепития из сказки Льюиса Кэрролла «Алиса в стране Чудес». Непозволительно натягивая сравнение на описанную выше ситуацию, можно увидеть в Софье Андреевне, защищающей свое право быть барыней, взрослую Алису, подверженную прописной морали, – и тогда Лев Николаевич, приверженный странным идеям, предстанет Болванщиком, рассорившимся со своим временем.
Обобщая далее, можно рассматривать этот сюжет как философскую притчу; светская моралистка и мрачный резонер выступают в прениях как идейные антагонисты, ведущие борьбу за право определять критерии реальности. Алиса пытается выступать с позиции здравого смысла в мире, где правит абсурд, и потому, даже будучи правой, ей невозможно одержать победу. Алиса растерялась. В словах Болванщика как будто не было смысла, хоть каждое слово в отдельности и было понятно. Это межеумочное состояние философ Мишель Фуко назвал эпистемологической неуверенностью. С растерянности разума перед лицом абсурда начинается потерянность человека в мире. Чем и кончается безумное чаепитие: ничем. Идейным пафосом постмодерна является тотальный скепсис – пустой и мутный, как спитой чай.
 
В житейской истории российского разлада самовар выступает экзистенциалом идейного пораженчества. Особенно много чая пьют неприкаянные персонажи Чехова, с большим или меньшим успехом заполняя чаепитием пустоты в существовании. В пределе обыденности житейская скука выступает как альтернатива смертельной тоске. Замечательный день! То ли чаю выпить, то ли повеситься… В этой беспризорной фразе (у Чехова ее нет) предельно выражен пафос декаданса: существование как проблема выбора между тщетой и утратой. Порой этот выбор истощает душу до донышка. По воспоминаниям Александра Навроцкого, юриста и журналиста, Лев Николаевич, показывая крюк в потолке кабинета, говорил: – Знаете ли, я все эти дни думаю о том, не надо ли повеситься вот на этом самом крюке. Я уже один раз чуть было не повесился. Слава Богу, что ни в тот раз, ни в другой Толстой не захотел отказаться от чая…
Так же, как Блок. Вот характерная фраза из его письма Сергею Соловьеву (январь 1905 года), написанного после прочтения повести Леонида Андреева «Красный смех», живописующей ужасы Русско-японской войны, в которой страна терпела поражение. Близился к сумасшествию, но утром на следующий день (читал ночью) пил чай. А потом писал письма, в которых жаловался на окружающую пошлость. И стихи, в которые изливал сладкую боль. И хорошо делал. Как могла бы сказать его maman, чем бы дитя не тешилось, лишь бы не вешалось…
Сакраментальная дилемма декаданса отзовется пародийной репризой в рассказе Ильи Ильфа и Евгения Петрова «Весельчак»: – Хочешь чаю, Никанор? – предложил хозяин. – Нет, спасибо, я уже отчаялся. Мещане советского разлива, вышедшие из разочарованных разночинцев, внесли свои коррективы в правила чайной церемонии; для посиделок двадцатого века чай без водки – сукин сын. Впрочем, и чеховские интеллигенты уже употребляли водочку в качестве народного средства от грустных мыслей. Накануне апокалипсиса чай уже не помогал от злой тоски.
В пьесе «Три сестры», написанной на рубеже XX века, самовар становится катализатором идейного конфликта; когда Чебутыкин вздумал подарить Ирине серебряный самовар, в доме Прозоровых этот щедрый дар вызывает гул изумления и недовольства: – Самовар! Это ужасно! Самовар для прогрессивной среды – генератор провинциального уклада жизни: банального быта, отчужденного от бытия. Русская интеллигенция самозабвенно грезила о другой жизни…
За что боролись радикальные идеалисты, на то и напоролись. Другая жизнь настала – и застала всех врасплох. По словам Андрея Платонова, вся Россия населена гибнущими и спасающимися людьми. Кипяток из вокзального титана льется в нечистые кружки, зажатые в немытых руках… голод и холод, тоска и мука, страх господень и злоба людская – одним словом, революция. Революция как черная дыра в истории, в которую провалился старый мир, где можно было самому делать выбор – пить чай с вареньем или повеситься на потолочном крюке. Новое время ограничило условия жизни строгим режимом и расширило масштабы смерти до массовых репрессий. Все познается в сравнении; утраченное время кажется потерянной возможностью счастья.
Ромен Гари, французский писатель русского происхождения, в воспоминаниях о детстве описывает серебряный самовар, который его мать, не слишком известная актриса, вывезла из революционной России и сохранила в эмиграции – как залог того, что счастье на земле все-таки возможно. Наверное, ужаленный той же ностальгической пчелой, великий комбинатор Остап Бендер украл золоченое ситечко с чайного стола в салоне мадам Грицацуевой – заболоченной заводи старорежимного быта в провинциальной старице ушедшей жизни.
(Окончание следует)
Владимир Ермаков

 

© OОО «Орловский вестник». Все права защищены. Любое использование материалов допускается только с согласия правообладателя. При перепечатке ссылка на источник обязательна.

Рекламодателям